Немного о вечном (Брыль)
Деление пересказа на главы — условное.
Наблюдение за аистами на Немане[ред.]
Июльским вечером рассказчик лежал под вековым дубом на берегу Немана и смотрел на гнездо аиста, устроенное на соседнем дереве. Могучих дубов здесь стояло много, но ему хватало трёх — того, под которым он отдыхал в тени после пыльной знойной дороги, ближайшего, на который он смотрел, и дальнего. На ближайшем дубе гнездо было спрятано в густой тёмно-зелёной кроне, но смотреть на него лёжа было удобнее всего, будто в ожидании чего-то особенного.
Конец июля — время, когда аистята уже почти взрослые, только вблизи можно отличить их от родителей. На дубе рассказчика скрытые листвой птицы стояли невидимые и молчаливые. Потом они неожиданно взлетели из-за лиственной маскировки и появились на голубизне неба — близко, будто руками достать. Это было давно привычное и всегда новое чудо. По клювам и ногам, ещё не красным, рассказчик узнал молодых птиц. Они покружились над родным дубом и начали садиться на гнездо, неуверенно целясь ногами-ходулями.
Память о сестре и белый флаг весны[ред.]
Потом прилетел хозяин дуба — красноносый, красноногий, с лягушкой в клюве, словно для рисунка в детскую книгу. Он сел на гнездо уверенно, сразу. Тогда послышалось нетерпеливое, даже капризное шипение молодых птиц — последнее доказательство их возраста. И рассказчику снова вспомнился нынешний март.
Они несли её сначала с крутого скользкого пригорка, а потом долго по улице, над глубокой студёной грязью, над грязной наледью, над ручьишками, что мутно и весело булькали навстречу печальному шествию.
Несли мы её... по улице, над глубокой студёной грязью, над грязной наледью... И всё это время, пока мы шли и стояли, звенел в небе жаворонок. Казалось, всё один, тот самый ранний...
Ей нашли место среди тесноты древних могил, её засыпали землёй. Всё это время в небе звенел жаворонок. После был вечер, скучища и гомон пьяных поминок, потом — ночь и утро.
Рассказчик снова пришёл в хату на пригорке, к которой привык за жизнь, где впервые не встретила его старая хозяйка. Он пришёл с неожиданным и странным проблеском радости в сердце. Восходя на крутой скользкий пригорок, он — будто кто-то его толкнул — глянул вверх, туда, где рядом с хатой на огороде под самые тучи поднималась с малолетства знакомая старая липа.
Восходя на крутой скользкий пригорок, я... глянул вверх... На липу выброшен был — на самую вершину — белый флаг весны: там сидел первый нынешний аист. Очень ранний, ещё неожиданный.
Рассказчик постоял у плетня, счастливо стараясь представить путь аиста от пирамид до их речных лугов. Младший внучек его сестры играл у будки с собакой, естественно ища новой утехи.
«А свежесть радости жизни у меня почти такая же, может, как и у него...» Так думалось мне, пока на липе белела, отдыхая, моя совсем нечаянная радость.
Рассказчик подумал, что мальчик не представит аистиный перелётный путь так, как он, но свежесть радости жизни у него почти такая же. Белый флаг весны — так он назвал аиста на липе. Тогда же он вспомнил, что первым так сказал поляк, что, по-писательски говоря, это чужое.
У него было немного иначе: не белый флаг, а ранний, и не сложенный, а распростёртый в полёте. Пришла весна, потом началось лето.
Размышления о поэзии и вечном[ред.]
Неделя за неделей меня беспокоил этот флаг... я вспоминал того, на голой липе, и упрекал себя, что вот же никак не могу отвязаться от мысли, где здесь, в этой радости, моё, а где чужое.
Разъезжая по многим деревням и полям, видя аистов, рассказчик вспоминал того, на голой липе, и упрекал себя, что никак не может отвязаться от мысли, где в этой радости его, а где чужое. Эта щемящая забота вернулась и теперь, июльским солнечным вечером. Почему это литературщина, книжность, если он, глядя на аистов, снова вспоминает поэта? Теперь уже не одного, а с переводчиком.
Ещё весной от беспокойства рассказчик перечитывал его перевод, только то место, где даётся картина необычно раннего перелёта. Академик, который и в седой старости мог по-ребячьи волноваться, любил научную точность. К белому флагу им было сделано примечание: в действительности аист, имея белые туловище и шею, крылья имеет чёрные. Приятно всё же и у академика найти просчёт! Глядя из-под дуба на аиста в полёте, снизу под крылья, рассказчик видел: они не белые и не чёрные. Они чёрно-белые.
Но и здесь он не совсем оригинален. Ещё один академик, польский, в примечаниях к поэме, оправдывая поэта, писал: крылья у него распростёртые, то есть видимые снизу, создают впечатление белых.
Но не в этом для рассказчика главное. Дальше академик писал: подобное определение аиста с распростёртыми крыльями как белокрылого находим мы ещё у Овидия. Вон даже где и когда! Все они — украинец, поляк, древний римлянин — шли от жизни, великая поэзия нерушимо связана с нею всегда, она — сама жизнь, увековеченная в слове.
И неестественным, неправдивым было бы замалчивать, как, глядя на то, что я вижу сам, я вспоминаю сказанное и пережитое — другими, переживая его снова по-своему.
Клекочите, аисты! Да здравствует, как солнце, вечная поэзия! И тут, над нашей рекой.