Сын (Бунин)

Материал из Народного Брифли
Версия от 18:35, 24 декабря 2014; Юрий Ратнер (обсуждение | вклад) (значительно сокращно)
(разн.) ← Предыдущая версия | Текущая версия (разн.) | Следующая версия → (разн.)
Перейти к:навигация, поиск

Карточка пересказа Код Пересказ = Сын = Бунин, Иван Алексеевич = рассказ =1916 В двух словах = Стареющая добропорядочная

жена и мать двух девочек, ,и сын
её подруги, 19-летний студент,

влюбились друг в друга. Они решили покончить собой. Он убил её,обезумел. В себя он не выстрелил.

                                             = Бунин,Иван Алексеевич
                                                        
                                                              Сын
                                               Краткое содержание рассказа.1916.

В двух словах: Стареющая добропорядочная жена и мать двух девочек,и сын её подруги, 19-летний студент, влюбились друг в друга.Они решили покончить собой.Он убил её,обезумел.В себя он не выстрелил.

Госпожа Маро родилась и выросла в Лозанне, в строгой честной семье. Замуж вышла она по любви. В марте 76 года, среди пассажиров старого французского парохода "Овернь", шедшего из Марселя в Италию, оказалась чета новобрачных.

Через Неаполь, Палермо и Тунис они проехали в Константину, в Алжирию, где г. Маро получил довольно видный пост. И жизнь в Константине, те четырнадцать лет, что прошли с этой счастливой весны, дали им достаток, семейный лад, здоровых, красивых детей.

  За четырнадцать лет Маро очень изменились по внешности: он стал черен лицом, как араб, поседел и подсох, многие принимали его за уроженца Алжирии; никто не узнал бы и в ней ту прежнюю, что когда-то плыла на "Оверни": тогда даже в туфельках ее было очарование молодости; теперь и у нее в волосах серебрилось, тоньше, золотистее стала кожа, похудели руки, и в уходе за ними, в прическе, в белье, в одежде уже проявляла она какую-то излишнюю опрятность. Жили они каждый по-своему: у него время было наполнено работами, - он оставался все тем же и страстным и трезвым, каким был и прежде, у нее - заботами о нем и о детях, о двух хорошеньких девочках, из которых старшая была уже почти барышня; и в один голос говорили все, что нет в Константине лучшей хозяйки, лучшей матери и более милой собеседницы в гостиной, чем г-жа Маро. 
 

Но вот в Константине приехал некто Эмиль Дю-Бюи. Ему, сыну г-жи Боннэ, давней и хорошей знакомой г-жи Маро, было всего девятнадцать лет.Он вырос в Париже и теперь изучал право, всего же более занимался сочинением только одному ему понятных стихов .

Может быть, появилась в душе г-жи Маро капля чисто женской радости, что вот есть человек, которым можно слегка повелевать, с которым можно говорить с полушутливой наставительностью, с той свободой, что так естественно допускалась разницей в летах, и который так предан всему ее дому, где, однако, первым лицом, - это, конечно, очень скоро обнаружилось, - была для него она.

Не прошло и месяца, как влюбленность его перешла бог знает во что.

"Все это очень меня смущало, - рассказывал впоследствии г. Маро, - смущало тем более, что она стала очень худеть. Она слабела, делалась все молчаливее и мягче характером. У знакомых она бывала все реже, в город выезжать избегала... Я не сомневаюсь, что какой-то странный и непонятный недуг овладел ее душой и телом!" А бонна прибавляла, что, выезжая в эту осень, г-жа Маро непременно надевала белую густую вуаль, чего прежде не делала, что, возвратясь домой, она тотчас поднимала вуаль перед зеркалом и пристально разглядывала свое усталое лицо. Излишне пояснять, что совершалось в душе ее за это время. Но хотела ли она видеть Эмиля? Он представил суду две депеши, отправленные ею в ответ на его письма. : "Вы сводите меня с ума. Успокойтесь. Немедленно дайте весть о себе". Другая:: "Нет, нет, не приезжайте, умоляю вас. Думайте обо мне, любите меня как мать". Однако достоверно только то, что с сентября по январь г-жа Маро жила тревожно, болезненно.

Когда она сказала: "Я постарела..." Я вдруг увидел, что она права: в худобе ее рук и поблекшего, хотя и впрямь помолодевшего лица, в сухости некоторых очертаний тела я уловил первые знаки того, что заставляет так больно и даже как-то неловко, - но тем страстнее! - сжиматься наше сердце при виде стареющей женщины. Ах да, как быстро и резко изменилась она! Но все же она была прекрасна, я пьянел, глядя на нее. Я привык без конца мечтать о ней, я не забыл того мига, когда вечером одиннадцатого июля впервые обнял ее колени. Дрожали и ее руки, когда она поправляла прическу, улыбалась и глядела на меня, - и вдруг - вы поймете всю катастрофическую силу этого мгновения! - вдруг эта улыбка как-то исказилась, и она с трудом, но твердо выговорила:

  - Вам все же надо поехать к себе, отдохнуть с дороги, - на вас лица нет, у вас такие страдальческие, ужасные глаза и горящие губы, что я не в силах больше видеть этого... Хотите, я поеду с вами, провожу вас? 
  И встала и пошла, чтобы взять шляпу и мантилью... 
  Мы быстро приехали на виллу Хашим. Я задержался у крыльца, чтобы нарвать цветов. Она не стала ждать меня, сама отворила дверь. Прислуги у меня не было, был только сторож, он не видел нас. Когда я вступил в полутемную от закрытых жалюзи переднюю и подал ей цветы, она поцеловала их, потом, обняв меня одной рукой, поцеловала меня. От волнения губы ее были сухи, но голос ясен. 
  - Но послушай... как же мы... есть что-нибудь с тобой? - спросила она. 
  Я сперва не понял ее, так потряс меня этот первый поцелуй, это первое "ты", и пробормотал: 
  - Что ты хочешь сказать? 
  Она отступила назад. 
  - Как? - сказала она с изумлением, почти строго. - Неужели ты думал, что я... что мы можем жить после этого? Есть ли у тебя что-нибудь, чтоб умереть? 
  Я спохватился и поспешил показать ей заряженный револьвер, с которым никогда не расставался. 
  Она быстро пошла вперед, из комнаты в комнату. Всюду была полутьма. Я следовал за ней с тем помутнением всех чувств, с которым раздетый человек идет в знойный день в море, - слыша только шелест ее шелковых юбок. Наконец ми пришли; она сбросила мантилью и стала развязывать ленты шляпы. Руки ее дрожали, и я еще раз заметил сквозь сумрак что-то очень жалкое в ее лице... 
  Но умерла она твердо. В последние мгновения она преобразилась. Целуя меня и отстраняясь, чтобы видеть мое лицо, она сказала мне шепотом несколько столь нежных и трогательных слов, что я не в силах повторить их. 
  Я хотел пойти нарвать еще цветов, чтобы осыпать ими наше погребальное ложе. Она не пустила меня, она торопилась, она говорила: "Нет, нет, не надо... цветы есть... вот твои цветы!" - и все повторяла: 
  - Итак, заклинаю тебя всем для тебя священным, что ты убьешь меня! 
  - Да, а затем себя, - сказал я, ни секунды не сомневаясь в своей решимости. 
  - О, я верю, верю, - отвечала она уже как бы в забытьи... 
  За минуту до смерти она сказала очень тихо: 
  - Боже мой, этому имени нет! 
  И еще: 
  - Где цветы, что ты дал мне? Поцелуй меня - в последний раз. 
  Она сама приставила дуло к виску. Я хотел выстрелить, она остановила меня: 
  - Нет, нехорошо, дай я поправлю. Вот так, дитя мое... А потом перекрести меня и положи мне цветы на грудь... 
  Когда я выстрелил, она сделала легкое движение губами. Я выстрелил еще раз... 
  Она лежала спокойно. Волосы ее были распущены, черепаховый гребень валялся на полу. Я, шатаясь, встал, чтоб покончить с собой. Но в комнате, несмотря на жалюзи, было светло, я резко видел в этом свете ее уже побледневшее лицо... И тут мной вдруг овладело безумие,я бросился к окну, раскидал, распахнул ставни, стал кричать и стрелять в воздух... В себя я не выстрелил.