Городовой Иван Акидиныч Бергамотов уже много лет занимал пост на Пушкарной улице губернского города Орла. В участке он значился как «бляха № 20», но пушкари — жители Пушкарной улицы — прозвали его Баргамотом.
С нежной и деликатной грушей сорта «бергамот» Иван Акидиныч не имел ничего общего. Природа не обидела Баргамота — был он высокий, сильный, громогласный и «составлял на полицейском горизонте видную фигуру».
Баргамот давно мог достичь высокого положения, если бы его душа, погребённая под толстым слоем плоти, «не была погружена в богатырский сон». Внешние впечатления, проходя через маленькие, заплывшие глазки Баргамота, теряли яркость и достигали его души в виде «слабых отзвуков и отблесков».
Человек возвышенный посчитал бы Баргамота куском мяса, околоточные надзиратели называли его исполнительной дубиной, пушкари же считали его степенным и серьёзным человеком. Твёрдо Баргамот знал только инструкцию для городовых, которая так прочно засела в его мастодонтовом мозгу, «что вытравить её оттуда нельзя было даже крепкой водкой». Так же прочно обосновались там и немногие истины, усвоенные Баргамотом «путём житейского опыта».
Вся Пушкарская улица, населённая рабочим людом и украшенная двумя кабаками, уважала Баргамота за неимоверную силу. Каждое воскресенье пушкари развлекались, устраивая «гомерическую драку», после которой Баргамот доставлял в участок самых отчаянных драчунов.
Жил Баргамот в маленькой, покосившейся хибарке с женой и двумя детьми, был хозяйственен, строг и учил домашних жизни «путём физического воздействия». Жена Марья уважала мужа, «как человека степенного и непьющего», что не мешало ей вертеть им с той лёгкостью, на какую способны только слабые женщины.
Был канун Пасхи. Баргамот стоял на посту в плохом настроении — ему предстояло дежурить до трёх часов ночи, и на пасхальную службу он попасть не мог.
Баргамоту хотелось праздника. Кроме того, он был голоден — из-за поста жена не покормила его обедом. Глядя на идущих в церковь нарядных и умытых пушкарей, Баргамот помрачнел ещё больше, ведь завтра многих из них ему придётся тащить в участок.
Вскоре улица опустела, и Баргамот размечтался — представил себе ожидающий его дома накрытый стол и сына Ванюшу, которому он припас в подарок мраморное яйцо. «Что-то вроде родительской нежности» поднялось со дна его души. Но тут благодушие Баргамота было нарушено — из-за угла показался совершенно пьяный Гараська. Шатаясь от забора до забора, Гарасьска натолкнулся на фонарь, заключил его «в дружеские и крепкие объятия», соскользнул вниз и погрузился в задумчивость.
Гараська досаждал Баргамоту больше остальных пушкарей. Этот тощий, оборванный человечек был первым в округе скандалистом. Его били, держали в участке впроголодь, но не могли отучить от «самой обидной и злоязычной» ругани.
Чем Гараська зарабатывал на жизнь, оставалось для пушкарей тайной. Трезвым его никогда не видели. Зимой Гараська куда-то исчезал, но «с первым дыханием весны» появлялся на Пушкарской улице и всё лето ночевал на огородах, под кустами и по берегу реки. Пушкари подозревали, что Гераська подворовывает, но поймать его на горячем не могли «и били лишь на основании косвенных улик».
На этот раз Гераське, видимо, пришлось нелегко — лохмотья его были в грязи, а физиономия с большим красным носом покрыта синяками и царапинами. Приблизившись к бродяге, Баргамот взял его за воротник и повёл в участок. По дороге Гераська завёл разговор о празднике, а потом решительно повернулся к Баргамоту, вытаскивая из кармана какой-то предмет.
Заинтригованный Баргамот выпустил воротник Гараськи, тот лишился опоры, упал и… завыл «как бабы воют по покойнику». Вскоре выяснилось, что он раздавил яйцо, которым хотел похристосоваться с Баргамотом «по-благородному».
Баргамот почувствовал, «что жалок ему этот человек, как брат родной, кровно своим же братом обиженный». Даже ругательства Гараськи не оскорбили его.
Баргамот решительно поднял Гараську и повёл… к себе домой, разговляться. По дороге изумлённый бродяга думал сбежать, но ноги совершенно его не слушались. Да и не хотелось ему уходит, уж очень чуден был Баргамот, который путал слова, то объясняя Гараське инструкцию для городовых, то возвращаясь «к вопросу о битье в участке».
Увидев растерянное лицо мужа, Марья противоречить не стала, а налила Гараське миску жирных, огненных щей. Бродяге было невыносимо стыдно из-за своих отрепьев и грязных рук, которые он словно впервые у себя увидел. Когда же Марья назвала его по имени и отчеству — Герасимом Андреичем — из груди его снова вырвался «тот жалобный и грубый вой, который так смутил Баргамота».
Успокаивавшей его Марье Гераська объяснил, что уже много лет никто не называл его так уважительно.